Сегодня на лекции дали задание, продолжить отрывок в цельный рассказ.

Отрывок, прямо скажем, дурноватый:
«Не туман, не дождь – так снег. Гибельным душным колыханием, низвержением, чтобы завалило Трубчевск по самые печные трубы, чтобы ослеп город, чтобы успокоился он во веки веков…»
Вот такую странную молитву довелось мне услышать...

...и дальше продолжаем.

Вроде и претенциозно, но и челлендж тоже -- сохранить эту претензию.
ИМХО, у меня вышло немного ни о чём, но я в общих чертах довольна работой.
Take a peek:

«Не туман, не дождь – так снег. Гибельным душным колыханием, низвержением, чтобы завалило Трубчевск по самые печные трубы, чтобы ослеп город, чтобы успокоился он во веки веков…»
Вот такую странную молитву довелось мне услышать
от тамошнего мальчонки.
Он был тонёхонький, хлипкий, как соломинка. Кажется, дунешь – и переломится. Куда уж ему такая вселенская печаль на плечи? Откуда такой мрак, такая мука в душе, которая должна бесспорно быть непорочной и чистой.
Я спросил его тогда, о чём он молится. Он посмотрел на меня глазами, большими и чёрными, как два озера на белом лице.
– Морок… морок… – прошептал он мне заговорщически и смотрел так пристально, так навязчиво, словно хотел своей тайной меня спасти от чего-то.
Мать заметила, что её чадо беспокоит незнакомого человека, и, схватив мальчишку за руку, повела прочь. Я не знал, что и думать – нездешний отзвук слов всё ещё стоял у меня в ушах, и списать всё на детские страшилки не казалось возможным. Но у кого спросить про незнакомого мне ребёнка я не знал.
В городишке этом – Трубчевске – я был случайно, плутая по сибирским дорогам в своём нелёгком пути до Камчатки. Город этот оказался спасением на моём пути: провизия заканчивалась, а до того места, что значилось на карте, было ещё вёрст сто, – а по снегу это долгая дорога.
Я заплатил в корчме за комнату наверху да за тёплую еду, чтобы продолжить путь наутро, но придя в теплоту бревенчатых стен я не чувствовал желанного отдыха – только всё то же беспокойство, что маялось внутри меня, подобно палому листу. Устроившись у окна со своими картами да записями, я одновременно наблюдал за тем, как темнеет небо, нитью свивается дым над домами и падает на крыши липкой паутиной, а в небе поднимается краюшка луны. Люди гнали своё зверьё в дома – кошек, собак, а дети, мне кажется, оказывались в четырёх стенах вскорости после полудня, когда только-только начинал расцветать алый рассвет.
Тогда-то мне и почудился впервые вой, от которого тянуло суставы, и кровь становилась холоднее льда. По снегу бесшумно стелились тени, косматый ветер прыгал с ели на ель, колыхая их, и я не мог ничего разобрать в этих тенях-оборотнях.
Я зажёг свечу, не доверяя ночи и расстелил постель. За окном снова раздался визг и вой, словно кошка и собака подрались, да не просто в чьих-то сенях, а в гулком ущелье, и их тявканье доносилось до Трубчевска бесовским хохотом гонимых духов.
Под эту тяжёлую какофонию звуков я и заснул, и снилась мне ночь, чёрная, как ночь слепых, тесня, неподвижная. Она прорастала сквозь меня, душила и давила, пока не взрывалась режущей глаза белизной, и я снова видел. Я видел дрожащее небо, в котором плавало ядовито-красное, как бересклет, солнце, словно капля крови в синем молоке. Под ним была такая же земля цвета крови да бесцветный город. В нём бродили люди, и у всех глаза были, что озёра, как у того мальчонки. Они говорили и кричали, смеялись и плакали, всячески шумели, но из их уст вытекала лишь пустота. Я не слышал ни звука. И эта тишина становилась невыносимой, оглушающей и вкрадчивой, как зову могильного кургана. И я закричал. Напряг глотку, но и с моего языка не сорвалось ни шёпотом – потому что языка у меня больше не было. Я кричал, орал бы во всё горло, да только у меня не было рта.
Я задыхался, барахтался в изменчивых тенях своего сна, утопая, падая, горя, всё вместе… и проснулся, наконец вырываясь в милосердную обыденность. Неуютная доселе комнатка показалась мне теперь весьма сердешной, и я прижался щекой к стене, стараясь надышаться.
Сбросив с себя остатки дурмана я поднялся, чтобы умыться. Осколок недозрелой луны крысился на меня в окно, и я хмуро оскалился в ответ. А потом, вслушиваясь в тёмный предрассветный час, понял, что пугающая тишина мне не просто пригрезилась – она окружала городок мертвенным кольцом, сдавливая грудь и мешая дышать. Не вынося ей больше, я начал тихо насвистывать себе под нос, чувствуя себя последнейшим дураком при этом, но тяжесть с ушей звук снимал. Скоро начало светать, и я начал собираться в дорогу, потому как время коротать тут было откровенно нечем.
Но спускаясь вниз я ни на миг не забывал о пугающих странностях городка и, усевшись за стол, прямо в лоб спросил корчевщика, слышал ли он тоже какой-то визг и вой ночью – не про тишину же было спрашивать: она-то уж точно глушила после такого звенящего гама. Но хозяин корчмы побледнел, скривился в извиняющейся улыбке и помотал головой, бурча что-то несуразное. Я слушал его отговорки вполуха и вскоре начал донимать и других горожан своими расспросами, которые они встречали не слишком любезно. Все эти странности у меня в голове вязались со странным шепчущим мальчиком с глазами-озёрами, который желал снегами да дождями похоронить свой городок.
Нездоровое любопытство продолжало снедать меня, но я пересилил его и как можно раньше покинул гиблое местечко. Оно никак не хотело отпускать меня: когда шум говора из Трубчевска не долетал уже до моих ушей, тишина снова навалилась на меня, пуще прежнего терзая. И я снова насвистывал, пытаясь побороть холод в сердце, потея и пыхтя, пока свист мой не подхватила какая-то птаха. Ни одному человеку не был я так рад, как ей! Я слушал её щебетание, и тогда-то меня и осенило: когда в Трубчевске стих шум дневного быта и визгливого ветра, я не слышал писка ни единой птицы. Ни единой песни, ни единого шума леса. Что бы ни травило этот город, всю живность оно давно вытравило, оставив его совершенно отрезанным. Так может и к лучшем было бы сгинуть Трубчевску и успокоиться во веки веков…